Category: происшествия

Category was added automatically. Read all entries about "происшествия".

фон Триер

Прекрасное далеко постапокалипсиса (начало).

      В завершении цикла о киберпанке, я сказал, что современная антиутопия почти полностью ушла в жанр постапокалипсиса. Дополню: по своей сути постапокалиптический жанр – это разочарованная антиутопия, в которой на сцену выходят не только деградация и разрушение, но и История с присущими ей перспективой и надеждой. Т.е. нерв сюжета не только в ситуативном выживании (адреналин, смекалка, храбрость и т.п.), но и вере в возможность начать «с чистого листа», пусть и с другими вводными. Или как я написал в прошлый раз: смутные перспективы в радиоактивном аду оказались ближе современному человеку, чем тупиковый пессимизм в развитом и полном «возможностей» технологичном мире.
19867_1_other_wallpapers_post_apocalyptic_destruction

      Постапокалиптика (или постапокалипсис) – это еще один жанр научной фантастики и дистопии, где определяющую роль играет стилистика. В основе сюжета и места действия – мир, в котором произошла глобальная катастрофа, приведшая либо к разрушению развитой цивилизации, либо вообще к уничтожению большей части человечества. Если прежние антиутопии строились на разрыве (между обществом и технологией, между индивидом и Системой, между проектом и реальностью и т.д.), то в постапокалиптическом мире уже не разрывы, а значительные лакуны и пустоты. Главная из них – отсутствие общества как такового. Его больше нет, вместо него одиночки, банды, группы и общины, которые вернулись к старой доброй традиции человеческого вида, гласящей, что с чужаком можно поступать как угодно. Этот вакуум заполняется не только логикой «выживай или умри», но и разного рода карго-духовностью и карго-идеологией. И в этом смысле «общества нет» может означать также «общество возможно будет». «Возможно» в большинстве случаев подчеркивается наличием дополнительных ограничений: «силы хаоса» (мутанты, банды, зомби и т.д.), «неадекватные силы порядка» (стремятся к тоталитаризму или поголовному уничтожению «инаковых») и объективные ограничения, вроде вирусов, радиации, нехватки воды/пищи/места/ресурсов/технологий и т.п.

Collapse )
Leo

И да будет так.

Я все чаще отмечаю про себя, что о значимых переменах в жизни узнаю прежде всего из восприятия музыки. Думаю, многим это знакомо: еще нет события (а может оно неизвестно или не понято), а что-то говорящее проступает в сильном ощущении от мелодии или текста, в смене переживаний от привычной музыки, в зацикленности на какой-то песне. У меня почти всегда так. Обычно это изменения в самоописании, но иногда это и некие рубежи в жизни.
И вот полтора месяца назад ко мне пришло чувство, которое емко, но все же без желаемой ясности, облекается в слова «молодость прошла» или даже «youth is dead». Именно в этом чувстве я пытаюсь разобраться уже которую неделю.

Многое в этом чувстве мне странно. Все-таки привычно мыслить так: происходит некое событие, которое заставляет что-то осознать, открыть глаза на ушедшее. Но таких событий я не обнаруживаю: мое тело и ум в тонусе, а внешность – если побриться – позволяет сойти за юнца. Ведь оценка со стороны других даже больше значит, чем самоощущение. Ну а в моем случае это обычно оценка в сторону снижения возраста: без щетины мне могут даже попытаться не продать алкоголь, по крайней мере, пока в глаза не посмотрят (видимо в них нет присущей подростку наивности). Я нечасто ощущал себя юным (хотя мне хорошо знакома эта тональность), да и сейчас взрослым себя по-настоящему не ощущаю. Для меня вообще возрастные рубежи значат до смешного мало, если сравнивать с другими людьми. И все-таки я уверен, что не ошибся в определении этого чувства. Тем более что я всегда с пристальным интересом наблюдал за тем, как это чувство или эта мысль переворачивают других.

Чаще всего в оценке подобного рубежа люди идут тремя путями.
Первый путь – это простое установление, что такой-то возраст и есть, например, зрелость. Люди, подобным образом оценивающие свою жизнь, очень мало что чувствуют и понимают. Им достаточно ментального шаблона, в котором «у всех» в 20 лет юность, в 30 с чем-то – кризис среднего возраста, а после 50 – старость. Как ни странно, именно такого типа люди начинают задолго до ключевой даты впадать в тревогу и стенания (иногда «для проформы», но чаще вполне искренне) по поводу грядущего.
Второй путь связан с возрастными изменениями – физиологического и психологического плана. Чаще всего это перемены в структуре желаний и влечений (что по большей части является следствием гормональных трансформаций). Например, многие отмечают, что в юнцах все больше видят детей, а не объекты сексуальной страсти. Кто-то вдруг открывает прелести зрелых дам (если этого не случилось прежде). Кто-то просто констатирует, что сублимация в работе или творчестве становится желаннее простой сексуальной разрядки. Впрочем, иногда именно в этот период люди открывают для себя и разного рода девиации. Я в этом смысле изменения в собственной физиологии начал замечать еще лет с 27ми, но они ни к каким выводам меня не подтолкнули. Скорее всего, по этому пути идут люди, для которых телесность значит гораздо больше в самопонимании, чем для меня.
Третий путь – классическая рефлексия в минорных тонах: от ностальгии и легкого сожаления об утраченной наивности до скорбных стенаний и истового отрицания. Этому варианту слишком часто сопутствует излишняя драматизация, при которой любая утрата приравнивается к знаку неминуемо приближающейся немощи и смерти. Доминирующей темой в осмыслении «конца юности» для рефлексии становится тема времени. Поэтому именно такого типа люди любят поговорить о своих сожалениях по поводу необратимости событий жизни. И, как нетрудно догадаться, для людей привыкших жить умом это наиболее частый путь осмысления рубежных точек в своей жизни.
Конечно, сколько людей – столько и вариантов. И я встречал людей с довольно нетипичным опытом осмысления этой темы. Не знаю можно ли таковым назвать мой, но, по крайней мере, мне необходимо было его прояснить.

Начну с самого начала. Как я уже отметил, о возрасте я не задумывался, каких-то серьезных событий не происходило. Впечатлением же, внезапно включившим мое осознание, стала песня из фильма «Ромео и Джульетта» в постановке Франко Дзефирелли. Это песня «What is the youth?» (музыка Нино Рота, текст – Юджина Уолтера). Испытав очень яркое и сильное впечатление, я стал обдумывать его и постепенно многое понял. Для меня это кристально ясно: «прошло». Но что? И почему именно сейчас моему сознанию понадобилась такая конструкция, рамка, структурирующая опыт?

Вот этот эпизод: http://www.youtube.com/watch?v=EuVu9bb0gHQ

What is the youth? Этот вопрос можно прочитать двояко. Можно увидеть в этом попытку философской рефлексии «Что есть юность?», а можно – поэтическое вопрошание «Что такое юноша?». Конечно, теперь я знаю, что в песне речь идет о втором смысле, но когда я впервые услышал ее (старшие классы, а затем около 21-22 лет), то склонен был видеть только первый. Однако, что действительно меня удивляет, так это то, что с самого начала, даже плохо понимая текст, я аффективно очень точно схватил смысл этой песни – она о смерти того, что называют юность.
Я до сих пор это хорошо помню: вместо «So does the youth» мне слышалось «So die(s) the youth!». И в каком-то смысле это более верное ощущение от самой музыки. Впрочем, и текст песни – о скоротечности времени, о слишком скором увядании прекрасной юности. И это весьма близко Шекспиру (в моем понимании), для которого смерть героев – не только воля случая, но и в каком-то смысле результат их собственного влечения. В такой аффективной окраске действительно очень точно схвачена тональность мироощущения человека Возрождения – в ней смешаны оптимистичная бравада юного и полного сил существа с трагическим осознанием не только временности, но и ограниченности человеческого индивида. Вторая составляющая даже превалирует в поздний период Ренессанса (особенно в Северном Возрождении – у Шекспира, Брейгеля, Дюрера). По странному совпадению как раз в этом семестре я рассказываю студентам об эстетике и мироощущении человека Возрождения. Все-таки художники Ренессанса, в отличие от античных греков, которым они подражали, к зрелости относились более сложно. Для грека юность – это незрелость, незаконченность, время становления, цель которого – акме (высший расцвет способностей и талантов). Не важно во сколько лет, важно лишь – достигли вы акме или нет. Для человека эпохи Возрождения цель вроде та же – Человек-титан, максимально развивший свою личность, вот только это юноша с головой мудреца (посмотрите например на Витрувианского человека да Винчи), а не зрелый муж.

Собственно в этой гамме ощущений и заключен смысл того, как я понимаю для себя «окончание юности».
Это не ностальгия и не боль утраты. Это очень мало связано с силой, возрастом, юношеской наивностью или иллюзорным ощущением перспектив, освещающим молодость. «Окончание юности» - скорее пространственная метафора, точка в жизненном пути, а не временная характеристика. Т.е. ключевым моментом здесь является понимание того, чем юность была, а не тем, когда это происходило.
Это боль ясности понимания хрупкости и временности. Мне себя не жаль, мне «до боли красиво» от мысли, что юность хрупка и скоротечна. Это именно сознание. Хотя следуя мысли буддистов: сознание и есть форма страдания. А не только наоборот. Это похоже на момент катарсиса в финале трагедии, когда подлинная красота предшествующих событий высвечивается только благодаря уничтожению или утрате. И поэтому это не просто прощание с юностью. Это принятие должного в форме непререкаемого императива: «Умри же, такова твоя судьба». И я понимаю, что у каждого своя судьба, и свое время для «окончания юности», однако мне ужасно жалко тех, кто искусственно длит жизнь этого создания.

Конечно, сама по себе юность – уникальный период жизни.
Во-первых, юность – это период жизни, когда наибольшее значение приобретает случай. Детство – это судьба, в самом тупом и примитивном смысле. Экзистенциальная лотерея, благодаря которой вы рождаетесь в определенное время, в конкретной стране, у тех, а не иных родителей. И ничего отсюда – от генетики до воспитания самому не изменить. Юность же – это тоже судьба, но в смысле жребия, т.е. здесь случайность принимает форму алеаторики. Конечно многое уже предзадано в детстве, но для полной реализации не хватает как раз субъективного момента. Т.е. данности – это абстрактные условия, становящиеся конкретными обстоятельствами только при наличии выбирающего и страдающего субъекта. В этом смысле характер, личность, почти все интересы и навыки закладываются в детстве, но только в юности все это приобретает характер устойчивого отношения (а не обычной диспозиции или предрасположенности). Поэтому из юности человек выносит окончательное отношение к миру, к себе, к противоположному полу и, конечно же, к случайности. Собственно сюжет «Ромео и Джульетты» яркий тому пример: не злой рок, а случай играет героями, причем, по большей части удача на их стороне. Это как раз тот случай, когда самой малости не хватает для благоприятного разрешения. Сравните это с античной трагедией, где герою противостоит именно неотвратимость печального итога (судьба или воля богов), где перипетия лишает его всякой надежды на освобождение задолго до финала.
Поэтому люди, которые хотят снова оказаться либо в детстве, либо в юности, очень сильно отличаются. Первые просто хотят избавиться от груза взрослой жизни, при этом либо сохранив свою личность, либо вообще не задумываясь о том, от скольких мелочей зависит в детстве то, кем вы станете. Многие мыслящие люди с отвращением смотрят на идею снова стать ребенком, и я их прекрасно понимаю. Вторые, напротив, движимы ответственностью и виной за совершенное и несовершенное. Даже недалекий бонвиван весьма часто сожалеет за не слишком полную удовольствием юность, что уж говорить о тех, кто многое узнал и понял к зрелому возрасту.

И, во-вторых, опорным стержнем внутренней жизни для юности является вопрос о самоидентичности. На мой взгляд, юность начинается с вопроса «кто я?», а он может возникать как достаточно рано, так и достаточно поздно. Но, так или иначе, пусть часто и в редуцированной форме, большинство человеческих существ однажды осознает глубокое различие между «быть вообще (кем-то)» и «быть собой». Никакого готового ответа тут нет, и поэтому его нужно создать – сконструировать ту самую самоидентичность. Однако сам этот процесс запускает и затягивает в себя множество других процессов (от познания новой, подростково-юношеской телесности до усвоения культурного наследия), благодаря чему человек так часто забывает ЗАЧЕМ это все начиналось. Ну, или, по крайней мере, откладывает решение ключевых вопросов. И поэтому для того, чтобы сей процесс имел хоть какой-то непромежуточный результат, его необходимо прервать – насильно. Что получилось, то и есть довольно ригидное и устойчивое ядро самоописания, без которого невозможна зрелая личность.
Конечно, одним из ключевых двигателей этого процесса является отнюдь не сознание, а генетика и гормоны. Например, именно поэтому юность – это почти всегда неосознанная любовь к экспрессии, ко всему громкому и явленному, к экшену. Однако это проходит: для одних – любовь, для других – неосознанность. Хотя само это стремление можно использовать по-разному. Вкупе с высокой ролью случайности это приводит как к удачным совпадениям, так и к абсолютно бессмысленным трагедиям. В этом смысле молодые всегда останутся лидерами по нелепым смертям и бездумно поломанным жизням.

Собственно говоря, исходя из вышесказанного, легко понять, что существует два основных пути «сохранения молодости» души. Оба они иллюзорны. Это либо отказ от осознания необходимости закончить сей период, и тогда вам требуется иллюзия, что душа не зависит от тела. Либо это осознание того, что следы юности навсегда впечатаны в вашу личность и по-настоящему уже никогда не исчезнут. В данном случае требуется более сложная иллюзия – представление о том, что у юности есть своя сущность, независимая и не нуждающаяся во внешнем проявлении. Эти иллюзии носят характер столь почтенных традиций, что я ни в коем случае не претендую на опровержение. И все же лично мне, по крайней мере, сейчас очень нравится мысль о том, что конец юности – это явный и отчетливый шанс для каждого понять, что в неминуемости смерти есть своя эстетика. Эстетика, в которой сама утрата становится объектом, позволяющим хотя бы на миг ощущению красоты и завершенности затмить небытие и меланхолию. Признать, что юность окончилась – на мой вкус это приемлемая цена за подобный миг.
Leo

К годовщине освобождения Ленинграда

Сама тема блокады Ленинграда - для меня не личная, т.е. у меня нет близких и родных имеющих к этому прямое отношение. Да простят меня те, кто имеет. И сама тема попала во внимание скорее случайно - и все-таки она заставила меня прочувствовать многое.

Любой кто следит за новостями, мог наблюдать тот позор: мы не чтим память об этом героическом событии. Более того, новости нам преподносят памятные даты освобождения концлагерей, которые отмечаются во всем мире. Я не могу понять и принять этого хамства. Ни того, что на Западе забыли о Ленинграде, ни того, что мы забыли об этом. Нашим любезным союзникам не приходит в голову, что те блокадники, которых бомбили нацисты, тем самым спасали тысячи граждан той же Англии. Сдай наши Ленинград, и весь 42-43 годы эти воздушные армады утюжили бы Лондон, Бирмингем и Ковентри. Неблагодарные скоты.
Конечно, у них там другая история, там они - победители. Но мы-то почему забыли этот потрясающий, самый ярчайший пример ГРАЖДАНСКОГО МУЖЕСТВА в ХХ веке?! Я могу понять когда неграмотное быдло просто не знает об этом, но когда образованный человек думает также как написано в насквозь идеологических прозападных брошюрках - это уж слишком!
Представьте себе 900 дней и ночей в городе, полном смерти и разложения, без еды и спокойного сна, без воды и канализации, с лютой зимой. Такое невозможно вынести ради идеологической агитации, в таких условиях не спасет никакая надежда - это подлинный пример героизма, причем простых граждан. Ведь они остались там - как пример для всей страны, всего мира. Они попросту не могли сдаться. И после этого весь мир вспоминает жертв концлагерей, забыв про блокадников?

Сегодня считается, что мы далеки от этих событий. Но это неправда, и сегодня можно почувствовать те события, их масштаб и трагичность - они в нашей истории, которую не следует забывать.
У СБПЧ в песне Блокада, есть замечательные стихи, которые через личную трагедию дают общее впечатление. И это знак того, что в нашей жизни есть место памяти о блокадниках.

тебе не сказать никогда, как называется этот город
я на санках везу мертвеца, по земле волочится пальто ворот
ты никогда не попросишь то, чего мы забыли вкус
по улице зодчего Росси разносится полозьев железный хруст
ты никогда не прокричишь, как называется эта осада
у мертвеца в желудке вода из проруби у летнего сада
ты не скажешь никогда, что разбрасывают тысяча винтов
мертвец готов, и я к смерти готов

ты даже не сможешь сказать,
как я называл тебя, с тобой играя.
там, куда мы теперь идем с мертвецом, нет ни ада, ни рая...
но напоследок я хочу услышать всего лишь три слова
не Ленинград, не хлеб, не блокада, не листовки,
я мечтаю все это никогда не слышать снова
я знаю, ты никогда не выговаривала «л», моя милая Флю-Флю,
но как бы я хотел вместо воя репродуктора услышать короткое
я
тебя
люблю

(с)СБПЧ - Блокада
Leo

Размышление об атеизме.

Посвящается Жоржу Батаю – человеку, научившему меня дерзости.

Вступление:
«У меня вырывается стон, как у больного ребенка, над которым склонилась, поддерживая тазик, заботливая мать. Но нет у меня матери, у человека нет матери, а вместо тазика надо мною звездное небо». - Ж. Батай.

Начать я хотел бы с той мысли, что заранее упреждающим ударом лишит все нижесказанное претензий не только на окончательность, но и на самоценность. Всякое размышление, и Батай хорошо это понимал, по-видимому, происходит из тупика, из точки, в которой нельзя ничего сказать, где мысль бессильно срывается с отточенного острия этой напряженной точки. Я начинаю мысль и тут же заканчиваю ее, но уже в совсем другом месте. Это извечная проблема перехода А в Б, где нам никак не удается разглядеть в чем собственно фокус, и поэтому приходится что-то додумывать для этого Между. Нижеизложенный фрагмент – есть собственно плод подобного мучительного додумыванья, силящегося хоть как-то описать возможность перехода. А потому по большому счету имеют значение лишь две фразы – начальная и конечная, эпиграф и послесловие.

De profundis... Я на самом дне отчаянья. И только это еще придает мне сил и мужества. Лишь это учит меня дерзости. Ничто в этом мире не способно научить человека дерзости, даже мудрость и храбрость могут стать своего рода ответом на обстоятельства, но дерзость – не порождается ничем. Ничем, кроме тоски отчаяния – ибо она велика как Вселенная и даже больше ее, потому как и мира всего будет мало чтобы утолить мою тоску. Это отчаяние может спокойно жить за маской благополучия, оно даже порой добавляет легкости той поступи, с которой движешься по жизни. Избавиться от него нельзя – не избавившись прежде от себя.
Пытаясь осмыслить странный переход от одного ощущения к другому, я вовсе не желал поднимать вечные вопросы. И все же в какой-то момент я понял, что никогда мне не понять самого ощущения, если не увижу, откуда оно собственно пришло. Это место я смог обозначить лишь каноническим De profundis… Из глубин бездны и тьмы к тебе взываю Господи… Именно осознание этой позиции и позволило мне дерзнуть мыслить о том, что кажется и очевидным, и неподвластным уму.

Не вдаваясь в предвзятые и излишние подробности, которые никогда ничего не объясняют в наших состояниях, я сразу перейду к тому, что предстало моему внутреннему опыту. Под внутренним опытом я понимаю здесь то же, что и Батай, - «путешествие на край возможности человека». Я утерял свой проект, и вместе с ним всякую волю к продвижению в мир каких бы то ни было ментальных конструкции. Еще не вполне осознавая, я поставил под вопрос все то, что умело держит нас подальше от края, за которым невозможность. Конечно, мои первые интуиции были еще полны обиды и раболепия, но они уже очертили путь дальнейшей мысли.
Я думал: Как природа может быть творением Бога, в котором я должен узреть его величие – в болезнях и травмах, в истощении и усталости тела, в тошнотворной повторяемости, в разложении и смерти? Я скорее бы признал такого Бога, который никакого отношения ни к моему творению, ни к этому миру не имеет. В этом было мое Отвращение.
Я думал: Разве возможно любить Бога, который сам по себе существует, а не рожден во мне? Могут сказать, что Бог есть, но путь к нему как раз должен быть рожден – выстрадан. Но я говорю, если выстрадан только путь, но не творение – такой предмет рождает только страх или ненависть, но не любовь. В этом было мое Презрение.
Я думал: Бог не может быть дан в этом мире, человеку дана лишь тоска о чем-то большем, но она ничего не утверждает, лишь вопрошает, возражая и отбрасывая. В этом было мое Отчаяние.
Так я пришел к пониманию, что вера и идея Бога в моей жизни уже никогда не смогут оставаться единым целым, и ничто не исправит их стремительного размежевания. Отсюда и происходит вопрос атеизма, который я намереваюсь рассмотреть.

Вопрос атеизма заключается не в отрицании Бога (или последовательном сомнении), не в рациональном обосновании подобной позиции, и даже не в предмете, что собственно отрицается. Единственный ключ к пониманию того, что такое атеизм (атеизм как действительная позиция, а не декларация или поза) – это разобраться что такое вера. Я ставлю вопрос именно так, что этимологически спорно, ведь а-теизм – отрицание бога. Безбожие и безверие не симметричны религиозности и вере, а потому, говоря об атеизме, мы не можем просто списать феномен веры как таковой. Я думаю, что подобная отправная точка правомерна, потому как опираюсь на следующую предпосылку: даже у верующего человека – вера первична и творит Бога (не в дурном смысле, как у Фейербаха, но в смысле Мейстера Экхарта). Именно вера творит Бога, а не наоборот: противоположная позиция – где Бог как некая предметность задает к себе отношение веры - на мой взгляд, сущая глупость. [Во-первых, потому как бог по определению выше всякой предметности (не только как физическая вещь, но и как ментальная – предмет мысли), и, во-вторых, потому что это порождает парадокс – если нечто извне задает отношение веры, то это уже не вера, если же нечто задает веру изнутри, то вера всегда уже есть и не может быть задана.]
В таком ракурсе, на деле, оказывается проблемой даже привести пример настоящего атеизма, который был бы реальным устойчивым не-верием (или верой в некоторое Не-), а не вывернутой наизнанку религиозной верой, как в различных атеистических утопиях (к примеру, не секрет что идеология коммунизма прямо заимствует свои координаты у раннего христианства). Быть может, наиболее яркие примеры такой позиции мы находим лишь у нескольких мыслителей – в античности (софисты, скептики, Эпикур) и после (среди них, хотя можно и оспорить, Спиноза, Гегель, Кожев, Батай, Ницше, Фрейд, Лакан, Маркс, Ленин…).
Чтобы найти основания для радикального неверия логично обратиться к истокам веры. По большому счету, есть смысл согласиться с Кожевым, признав, что атеизм – позиция сложная и рафинированная, она не нулевой уровень веры, а напротив, ее усложненный рефлексией продукт. Подобные рассуждения, кстати, легко можно найти еще у мыслителей Просвещения (например, у Гассенди). Иными словами, атеизм требует высокого уровня развития религии и рефлексивной культуры. Атеизм – не может быть естественной позицией, в том смысле, что совершенно невозможно представить себе «доброго дикаря», неиспорченного культурой и страхом, который и воплощает эту позицию. Более того, я полагаю, что и некоторая дорефлексивная вера также не может быть основанием атеизма, потому как для отрицания – даже будь это одним нерасчлененным актом – необходимо уже некоторое осознание своей веры. А потому атеизм – всегда дело индивидуальное, в отличие от веры, которая по определению массова, т.е. кем-то, как минимум еще одним человеком, разделяется (вспоминается Пелевин: вера, которую больше никто не разделяет, кроме тебя, называется шизофренией).
Уже здесь вырисовывается некий психологический контур веры – в этом «разделении с другим». В своих статьях Славой Жижек отмечает этот феномен, убедительно показывая, что вера – это всегда род переноса, на кого-то другого, который верит (тоже верит, как я; верит вместо меня, когда я сомневаюсь или занят другим; верит истово, являясь для меня образцом и идеалом). О том же писал и Розанов – вера требует некоторое другое место, в котором определенно есть нечто, чего мне не хватает, и что наиболее важно – именно эта нехватка и поддерживает мою веру. Но возникает нетривиальный вопрос – а что противостоит вере, что мы находим по ту сторону веры – другую веру, безверие (как полную дезориентацию), неверие (как сомнение) или что-то иное. Исходя из посылки, что вера требует другого, можно сказать, что противоположным образом знание – не нуждается в нем, как отсылке. Можно сказать и так: вера выступает как фантазм, потому как фантазм – это всегда фантазия о наслаждении другого, в т.ч. верующего в религиозном экстазе.
Говоря об этом в терминах психоанализа, нельзя не упомянуть еще одно положение. По Жижеку формула фрейдовско-лакановского атеизма: «Бог – это бессознательное» и напротив, обернув ее – «Бессознательное – это бог» мы получим противоположную спиритуалистическую версию Юнга.
Анализируя этот элемент веры, отмечу что помимо «другого, который верит» и «Другого, в которого верят», необходимо постулируется и пространство веры, иначе говоря, мир посюсторонний. И наоборот, признание Мира, как некоего континуума, апофатически постулирует мир трансцендентный – это Бог, Абсолют, или то место, где вера не нужна, ибо есть Он – т.е. знание Бога, его присутствие. Таким образом, Лакан прямо заявляет, что формула любого атеизма не «Бога нет», а «Мира нет». Мира нет, как некоторого определенного (в смысле – положенности четкого предела) континуального сущего или конечной суммы. В одном из своих интервью Лакан подчеркнул, окружающий мир – это фантазм, с помощью которого поддерживает себя мысль. Рассматривая мир, как он представлен в лакановской «диалектике» Реального и реальности, можно пояснить это следующим образом. Мир как Реальное никак не определен, он ускользающее и в то же время навязчивое ощущение, как пятно перед глазами. Мир как реальность это частный список, каждый раз неполная сумма вещей, неравная другой (существующей во времени или произведенной другим субъектом).
Возвращаясь к самому истоку вопроса об атеизме, я еще раз подчеркиваю - настоящий опыт атеизма не начинается с отрицания Бога. Ведь почти всегда мы имеем на лицо отречение от Бога (как трансцендентного, запредельного начала) в пользу Мира (как имманентного, посюстороннего единства вещей). Вера любого такого (научного) атеиста зиждется на признании того, что единства вещей и явлений всего универсума вполне достаточно для человека, как в качестве причины себя, так и цели. Я не случайно назвал это верой, ибо не может быть знания, охватывающего весь универсум, поэтому мир, как целостность, оказывается нашим фантазмом. Нетрудно заметить, что такая вера ничуть не противоречит существованию Бога, и даже от противного подразумевает его: если есть некий целый здешний мир, то значит, он в своей целостности имеет границу – каковой может быть лишь нечто трансцендентное (т.е. Бог). Практически любая религия на том и строится, что мир не мыслим без своего предела (в пространстве ли, во времени или в измерении совершенства и блага).
Поэтому настоящий опыт безбожия и возможность его поиска начинаются с признания того, что Мир не существует, как некая имманентная себе целостность. Лишенная своей мировости внешняя реальность предстает то безысходной несклеиваемой фрагментарностью вещей, событий и переживаний, то аморфной массой бытия, произвольно членимого концептуальными схемами до бесконечности.
Отказ от признания миров потустороннего и нашего – это не просто игры разума, это важный ход, который подрывает либидинальную экономику любой веры. Дело в том, что любая конкретная вера имеет свои психологические корни и, увы, питается отнюдь не лучшими людскими качествами и желаниями. Но радикальный отказ от возможности иного мира – это и отказ от признания возможности другой жизни. Как сказал один алтайский поэт: «Какое право имеет человек не любить всю эту жизнь такую? Какое право имеет человек себе желать еще другую?!». В самом деле, что более всего мне кажется психологически неприемлемым (я оставляю в стороне вопросы догматики и философско-теологического обоснования) в идее о вечной (другой) жизни? Да то, что сама подобная идея (лучше сказать, вера) черпает свою устойчивость в далеко не лучших человеческих качествах – в безответственности, жалости к себе, жадности, гордыне и инфантильности. Человек, способный прожить свою жизнь хотя бы без одного из этих качеств не нуждается в другой жизни. И, кстати говоря, идея о спасении души – не одно и то же что обещание другой жизни.
Таким образом, можно прийти к парадоксальному выводу, что атеизм – это весьма специфическая позиция, которая не столько отрицает что-либо, сколько утверждает. Я уже оговорился, что неверие может быть позитивной верой в какое-то «Не». Можно даже условно сказать, что это вера в несуществование Мира. Или точнее вера, которая сопротивляется своим основаниям. И заметьте, нет нужды отрицать бога, т.е. в такой позиции – бог как раз имеет место, но совершенно иное. Настоящий атеизм, однако, нельзя поставить на один уровень с другой верой, в противном случае – ни о какой специфической позиции и речи быть не может.
Если исходить из понимания веры как фантазма, то нужно учесть и то, что не всякое ей сопротивление – будет в рамках нормального человеческого существования. Иным словами, неверие может быть связано с клиническим отклонением (психозом или перверсией). Поэтому единственный способ сопротивления своим фантазмам (напр., фантазму целостного окружающего мира) – это осмысление, его реконструкция и интерпретация.
Атеизм – это рефлексивная вера, сама себя осмысливающая как понимание и собственный предел, который каждый раз преодолевается, чтобы выстроить/найти новый. [Я прекрасно осознаю всю несуразность такого словосочетания – «рефлексивная вера», но за неимением иных, оставляю это.] Т.е. это удвоенная вера – она удваивается либо некоторым знанием (реконструкция), пониманием (интерпретация), либо, как ни удивительно, другой верой. Последний пункт весьма загадочен и все же в дальнейшем будет ясен, пока же отмечу, что это не некая альтернативная вера, а скорее вера мета-уровня.
Но зачем собственно усложнять себе жизнь и бороться с собственной верой? Ведь вера – позитивное условие существования, опора для духа. Но это лишь с одной стороны. А с другой, вера – это извечное убегание, бестолковые надежды, немужество быть, перелагание на другого. Поэтому только развитое рефлексирующее сознание может поставить перед собой такую задачу – быть атеистом (т.е. атеизм – это почти всегда философская позиция). И единственная причина для того – Свобода.
Не будем торопиться с раскрытием этого понятия, а вернемся к идее Бога, которая получает свое новое понимание, через отрицание Мира.
Я думаю, что Бог, как идея или символ, для понимания требует особого философского взгляда. Бог – это имя парадоксальной надежды, которая не оставляет места никакой другой надежде, и именно она ведет философа в его мысли. А за каким чертом ему еще куда-то стремиться? Однако в отличие от религиозного человека философ не пред-по-лагает себе Бога как конечную цель пути, его ведет сомнение и безнадежность. Я хочу сказать, что Бог, на мой взгляд, как предмет мысли (я не могу себе представить ни реального, ни сверх-реального объекта или феномена, который мог бы быть Богом), может одинаково - как рождать веру и надежду, так и вселять сомнение и безосновность. В конечном смысле Бог – это лишь некоторый модус Смерти. Опять-таки я говорю о смерти как символе, некоторой точке в мысли. Смерть – это даже не мысль, это некоторая данность, на которую неизменно натыкаешься в мысли. И вот здесь возникает эффект двойной веры – рефлексивная вера, поддерживается/удваивается в мысли не только и не столько через знание о смерти, сколько верой в нее. Иными словами, выстраивая атеистическую позицию на идее Смерти – я не только верю в смерть, но и верю (допускаю) что действительно верю в смерть.
Думая о смерти, в том виде как о ней говорят Мамардашвилли и Пятигорский, я всегда представляю себе один наглядный образ. Положим что пространство мышления – это очень напряженное силовое поле, в котором очень трудно двигаться и получаются лишь короткие скачки, так вот смерть – это своего рода очень напряженная точка поля, к которой можно с усилием подойти вплотную, но занять эту точку нельзя. Будучи такой напряженной точкой, она может раскрутить меня своей гравитацией и швырнуть куда-то, куда я бы своими силами не добрался – вот собственно, что такое думанье о смерти для меня.
Можно впрочем, возразить: а почему бы Смерть не рассмотреть как возможность прийти к идее Бога и вере в него. Ведь «не бывает атеистов в окопах под огнем». Это очень верная фраза. Но не потому, что человек слаб и вдруг выдумывает себе бога, чтобы выносить ужас мира. И не потому, что бог приходит к человеку в экстремальной ситуации, не потому что вера в него должна быть выстрадана. Все это действительно есть, но отнюдь ничего не объясняет, а лишь вводит разные модели описания, дающие иллюзию понимания. Сам я с большой долей условности представляю себе этот опыт. Я думаю, что причина тут в том, что атеистом невозможно быть именно потому, что там невозможно мыслить смерть. Смерть повсюду, она так близка, что ее нельзя разглядеть, увидеть, найти дистанцию для мысли о ней. Т.е. атеизм – зачастую это какой-то эффект, возникающий когда мы последовательно и строго мыслим о смерти.
Итак, если верующий в бога верит в «жизнь после смерти», то атеист условно верит в «смерть после жизни», точнее говоря, в своей мысли он последовательно отбрасывает любое представление об этом «после», освобождая там пустое и молчащее, но апофатически ощутимое место для «смерти». В сущности, все дело в смерти, а в чем же еще? О ней сложно мыслить, и еще сложнее говорить. Я лично думаю, что смерть бесконечно обнадеживает мыслящего именно неминуемым и окончательным концом.
Мысль о смерти – это род знания, возможного лишь после веры, и даже в каком-то смысле вместе с ней. И это очень оптимистичная мысль, потому она может выражаться в форме идеи Бога. Благо смерти очень трудно понять и высказать, метафорически я бы назвал это благом полного Понимания (разве Бог не мыслился всегда как абсолютное знание-понимание сути вещей). Всякое понимание – тоже род смерти, прыжок из себя (и возврата нет, кто был до понимания уже исчез, умер). Суть в том, что только на пороге смерти нам открывается принципиально новая перспектива, в которой вся жизнь обретает полный и безоговорочный смысл. Но возникает вопрос – а зачем оно это понимание, если дальше смерть? А ни зачем, понимание вообще ни для чего, и, кстати, ни для кого тоже – не понимание служит человеку, но человек – есть место для события понимания. Вообще мышление как таковое и желание мыслить не принадлежат человеку, а потому и человек – не последний горизонт для рассмотрения этой темы. Человек в этом смысле всегда в одной позиции – в страхе перед смертью и это естественно (до безобразия).
Для прояснения я могу предложить такой пример. Положим, мы играем в интеллектуальную игру, где каждый старается писать связный роман на основе случайно выпадающих ему событий, фраз, характеров. И по ходу кое-что удается связать, кое-где проглядывают смыслы, но общего и цельного понимания произведения нет (ибо слишком много случайного и спешка тоже мешает). И вот когда ведущий заканчивает игру, и мы дописываем этот роман, вдруг нам все становится понятно, все соединяется в одну цельную картину, где нет ни одной случайной детали. Быть может, это происходит потому, что кто-то (ведущий) уже заранее продумал эту картину и лишь создавал видимость случайности. Может, мы вдруг понимаем, что дело не в сюжете, а понимаем сам замысел, желание автора игры, ведущего. А может быть, мы вдруг понимаем, что весь смысл и суть в том, что это всего лишь игра или в том, что к чему угодно можно придумать цельный синтетический смысл. Я не знаю в чем смысл, да и не в том дело. Суть примера в том, что конец – т.е. смерть – вносит каким-то особым образом это понимание. Точно также и в жизни, хотя сравнение жизни с романом несколько банально (что впрочем, не отрицает правомерности подобного сравнения).
Но смерть не только открывает полное Понимание жизни (здесь нужно подчеркнуть – прожитой жизни, т.е. заполненной мыслью или чувством, а не попусту прожитой). Смерть в то же время (т.е. одномоментно) есть пустота, отсутствие всякого объяснения, полная беспричинность. Это событие, которому нет места и объяснения.
Эти два измерения смерти – суть одно, но, увы, в жизни мы можем осознавать их лишь по отдельности. Я называю это отрезвляющей и опьяняющей стороной смерти. В жизни столкновение со смертью дает отрезвляющий эффект – позволяет осознать глупость и необязательность многих вещей и поступков в нашей повседневной жизни. А опьяняющий эффект в том, что она ничего не объясняет и потому столкновение со смертью, дает мысли опыт безосновности, она приходит и попусту обрывает всякую причинность, тут нечего понимать, это событие выше всяких схем и слов.
И я думаю, что эти две стороны в самой смерти для человека дают и Благо полного Понимания и Благо полной Свободы, пустоты.

Послесловие:
«И поэтому я все прощаю, я на небо смотрю – и крепчаю…»
- песня «Рождество» гр. Теплая трасса.